Илья Муромец. - Страница 65


К оглавлению

65

Поток обвел взглядом воинов — каждый опускал глаза, словно боялись встретить взор витязя в черной рясе.

— Чему ж я вас мимо совести вашей научу? — спросил Михайло. — Добрыню атаманом вместе выкликали, стало быть, как он приговорил — тому и быть, да ведь и сами за Ильей не пошли. Давайте-ка, братья, помолимся да спать ляжем — утро вечера мудренее. А то седьмицу за погаными по степи гонялись — умаялись мы.

Ведя коня в поводу, Михайло вошел в крепость, за ним последовали остальные, избегая смотреть друг другу в глаза. Алеша вздохнул и полез на вал — до зимних заморозков он всегда ложился спать не в шатре, а на открытом ветру. Поток ответа не дал — так от кого его теперь ждать? Забыв помолиться, Алеша заложил руки за голову и закрыл глаза.

Ночь прошла мутно — вроде и спал, ан каждый час выпадал в какую-то полудрему, да и снилась всякая пакость. Вскочив на ноги, Попович осмотрелся: небо серело предрассветными сумерками, на вышке, на ветру, зябко кутался в плащ Самсон. На площади снова раздалось звяканье, разбудившее богатыря, посмотрев вниз, Попович увидел Казарина. В полном доспехе, вооруженный, Михайло-средний седлал коня, рядом лежали седельные сумы с нехитрым богатырским скарбом — Казарин никогда много не копил. С минуту Алешка смотрел на товарища, а потом кубарем скатился вниз и подскочил к богатырю.

— Ты куда это собрался? — шепотом крикнул Попович.

Михайло повернул к ростовскому витязю скуластое степное лицо, вздохнул и принялся затягивать подпругу.

— Куда глаза глядят поеду, — ответил он так же тихо.

— То есть как? — ошалело спросил Алеша. — Один? А мы?

— А вы — как знаете.

Казарин взял в руку повод и положил руку на луку седла и вдруг почувствовал, что запястье сжато, словно тисками. Михайло напрягся, готовый ударить наглеца, но, поглядев на Алешку, почувствовал, что гнев уходит — в глазах Бабьего Насмешника была такая боль, что сразу стало ясно — оскорбить он не хотел.

— Хоть скажи — почему? — прошептал Попович.

— Слушай, Алеша, — хрипло сказал Михайло. — Я — хазарин, по крайности по отцу. Но то — дело прошлое, матушка моя — славянка, сам я — русский, в православную веру крещеный. Не ради чести я служил Владимиру, а чтобы земля моей матери, моя земля, была спокойна. Я богатырь был! Мы все были! А кто я теперь? Родная земля позвала, а мне обиду лелеять дороже, выходит? Может, через день-два Киева не будет уже, Русской земли не будет! Кто я тогда стану? Бродяга безродный, что купцов трясет? Был бы отец жив — в глаза бы мне плюнул! Была бы мать жива — на порог не пустила! В степь поеду, авось встречу силу вражью, как Сухман!

Казарин вскочил в седло, толкнул коня ногами и выехал из крепости, не слушая оклика Самсона. Алеша в отчаянии обвел взглядом крепость и вздрогнул — у часовни стоял Поток и смотрел ему в лицо. Видно, Михайло слышал весь разговор, но почему-то не вмешался.

— А-а-а, пропади вы все пропадом! — глухо сказал Алеша, чувствуя, что в груди закипает настоящий, страшный гнев.

Он быстро пересек площадь и, откинув полог так, чтобы внутрь проникал рассвет, вошел в атаманов шатер. Добрыня сидел так же, как он его вчера оставил, только вокруг на ковре валялось пять стеклянных фляг из-под зелена вина, в правой руке Змееборец держал маленький серебряный стаканчик и смотрел на него остановившимся взором. Алеша сел напротив брата, по-степному скрестив ноги, и посмотрел в лицо Никитичу.

— Михайло Казарин ушел, — в пустоте большого шатра слова прозвучали неожиданно громко. — Собрался и ушел, сказал: не хочу, мол, татем безродным с вами стоять, имя батюшкино позорить.

Добрыня молчал.

— Ты меня слышишь? Ты, голь кабацкая! — крикнул Алеша и сам испугался своих слов.

Упав на колени, он подполз к брату, заглянул в потемневшие глаза. Змееборец был словно каменный, и не понять, от чего окаменел — от зелена вина или от страшной тоски. Попович понял, что больше на брата не гневается — не может, в сердце осталась только жалость.

— Добрынюшка, братик, ведь не он один — он только первый! Все уйдут! Я уйду, не смогу я больше.

Никитич сидел неподвижно, но в тусклом свете еще не солнца, но уже зари ростовскому витязю показалось, будто ожил на мгновение взор Змееборца.

— Никитич, ну хорош, пойдем на Русь, успеем еще! За Киев встанем? Помнишь, купцы говорили, на Подоле новую церковь заложили? Ты ее посмотреть хотел еще? А ведь не будет церкви, и Киева не будет. Брат, Христом Богом тебя прошу...

То ли эти слова, то ли просто живой голос пробудил Змееборца от темных, бесами растравленных дум, но Добрыня резко поднял лицо от стакана, могучая рука метнулась вперед, ухватив брата за ворот, и Алеша, судорожно прошептав «Отче наш», приготовился расстаться с жизнью. Миг смотрел Никитич на брата прежними, живыми глазами, в которых плескалась смертная тоска, потом вдруг запрокинул голову и расхохотался могучим, как ржание боевого коня, смехом. «Умом тронулся, — в ужасе подумал Попович, — довело зелено вино!» Но Добрыня вдруг легко вскочил на ноги, Алешка в оцепенении смотрел, как Змееборец поднес к голове руки и с треском сломал золотой обруч, затем, рванув, сдернул с шеи драгоценную цепь. Чувствуя, что отчаяние сменяется небывалой радостью, Попович не отрываясь глядел, как брат один за другим стаскивает с пальцев дорогие перстни и бросает их на ковер. Последний Добрыня, словно овода, раздавил в кулаке:

— Ну, что сидишь, поповская твоя душа! — помолодевшим, звонким голосом крикнул Добрыня. — А труби-ка поход! Идем на Русь!

Спотыкаясь и всхлипывая, выскочил Алешка из шатра, в котором гремел броней старший брат, подскочил к столбу, на котором висел могучий боевой рог, сделанный из клыка индрика-зверя. Только он один и мог поднять богатырей ото сна, Попович вскинул пудовый рог к губам, набрал побольше воздуха, и сам батюшка-Днепр вдруг оглох в своих порогах, рухнул наземь ворон, что кружился над крепостью. Заржали кони, из шатров выскакивали богатыри — полуголые, с оружием в руках, но Попович уже не смотрел на это, он прыжками лез на вал, и одна лишь мысль билась в голове: «Ты не спеши, Миша, ты бы только не скоком, ты бы шагом уходил...»

65